Михаил Гуревич
misha_gurevich@yahoo.com
Один канадский, кажется, критик начал рецензию с сакраментального: дальше не читайте! Вообще, не читайте отзыва-рассказа, ибо вас ждут замечательные сюрпризы, и вам бы к ним придти готовыми, с открытой, незамутненной душой…
Все так. И насчет сюрпризов, и насчет души. "Славино сНежное шоу" (переведем с буквалистской фамильярностью, но и с оглядкой на авторский русский акцент) способно даровать - и многим дарует - чистую радость без примесей, поверх барьеров гражданства, веры и образовательного ценза, помимо интерпретаций и ассоциативных рядов. Однако для иных - и тоже многих, подозреваю - это будет радость, осложненная; сердце станет щемить, и душа - волноваться.
К тому же для наших примешается неизбежно и реакция узнавания (даже если уже генетической памяти; а точнее - культурного воздуха, который хоть однажды вдохнули). Кто застал самое начало в Питере, году в 68-м или 71-м, кто отсчитывает с "Голубого огонька" 81-го, но так или иначе получается, что Асисяй, полунинская гранд-маска, живет в нашем мирозданье, в памяти уже добрые четверть века. Достаточно, чтобы и само слово "лицедеи", ставшее было именем собственном (и каким!), - уже снова растворилось в нарицательном тумане.
В кладовой уже исторического знания и традиции-образцы: от Марсо до Енгибарова; и академические дискуссии о природе мима и клоуна, о пределах жанров, о печальном шутовстве и площадном театре. До всего, или почти, договорились; а Полунин давно уже не энфан терибль поздне-советской сцены и замеса, а почетный житель Лондона, по королевскому декрету, и парижского предместья, по собственному вкусу; гражданин мира и его лучший клоун. Если только и вообще - клоун.
И этому представлению уже десять лет, или одиннадцать - как считать, от российского прогона или европейского проката. Правда, оно все время меняется: по составу, понятно, но и по тону, нерву, строю, приноравливаясь к месту и времени, аудитории и площадке. Об этом не устает поминать сам Полунин, автор и премьер в одном лице; и наверное он не самообольщается. Накатанное по мировым гастролям действо - по-прежнему и неизменно живое, дышит, что по всем театральным законам вещь на такой дистанции почти совсем невозможная. По законам иным - цирковым? площадным? карнавальным? - так положено, вероятно, так бывает: отливаешь форму и она держит, становится каноном со своей памятью смысла и благой инерцией чувства.
Полунин, "белый" клоун по сути, верен старой своей маске, ее размытому, двойственному амплуа; Асисяй или нет, но тот же желтый балахон мешком, и резкий грим с чернотой-провалами… Или это уже и не Слава вовсе, а Роберт , или Дерек? - тут ведь целая труппа, вся шутовская рать подменяет друг друга, работает органичным ансамблем, еще один парадокс профессии и жанра. Маска остается в силе, не изменяя самости, когда отдается соратникам на проживание; похоже, стала уже самостоятельным амплуа, новой классикой.
Здесь Желтый является в свите Зеленых, бригаде дворников в разлапистых треухах. Свита играет короля, понятно, но не без каверзы и подначки, берет себе много воли, заступает за черту этикета и роли. Репризы не очень-то раскладываются на коллизии Арлекина и Пьеро, Скарамуша и Капитана; все тут почти равно страдательны, все клоуны с печальными глазами, все живут в одном напряженном поле сложно-составной эмоции.
Ревю номеров, до боли знакомых, даже если не виденных - фантомное узнавание, - шаг за шагом вырастает в спектакль, на драматургии сквозных мотивов, утопленных в атмосферной взвеси. Клоунада претворяется в театр; или это театр очищается до клоунады? Театр, который ушел было на площадь, а теперь возвращается в зал; вернее - зал раздвигает до площади.
Желтый выходит к нам шутковать с петлей на шее; она обернется связующей с человечеством нитью: тянешь-потянешь и вытащишь из хляби закулисья партнера, собеседника, со-проживателя твоего одиночества. Все и вся чревато метаморфозой, возгоняется в метафору, анимируется - как в высоких куклах и мультипликации. Сольный номер со свистком становится драматическим диалогом-столкновением; игра со шваброй - словно обрядовое действо; и плавание на кровати под парусами-простынями исполнено эпической силы и лирической дрожи разом - что тебе"Пьяный корабль" Рембо.
По видимости все просто - и обманчиво. Вот шарик на ниточке: из первых рядов увидят, издали догадаются - это маленький резиновый глобус. Его легонько, с простодушным изумлением раскачает Желтый, и станет забавно уворачиваться от летящего маятника, и бипнет спутником… и ты улыбнешься безотказно - а потом враз похолодеешь: какой пугающей амбивалентности, скромно-космического масштаба реприза. Кто ж мирозданье подвесил на тонкой нитке - и кто оборвет ненароком?
Все здесь сворачивается в точку и разворачивается вновь; и шары в финале полетят под купол парадом планет, или молекулами в вечно броуновом движении - что, мы знаем, одно и тоже в небесно-атомной механике. Такая вот относительность в прецизионной игре масштабами. Плюс полет поэтических ассоциаций, будто центонное одеяло ткут на глазах, оркеструя реминисценции. "У маленькой вечности в люльке большая вселенная спит".
…Музыкальные рефрены сшивают увертюру и финал в единый мотив с центральной сценой - и главной темой. Волочет человек чемодан, на вокзале, на перроне, перепутье, вынимает плащ, расправляет на вешалке, чтоб почистить - и населяет, оживляет его ненароком, раздваивается наивно и мудро, и неосторожно, ибо вот и последний гудок к расставанью, и только успеть, что обняться, и взять-передать письмо от себя к себе. "Вокзал - несгораемый ящик разлук моих, встреч и разлук." И снова один, побежит, сам собой паровоз с чемоданом, ящиком, торбой, свой или твой плащ оставив висеть на гвозде. Аллегория одиночества? - скорее метафора внутренней биографии: вылезать из прежней кожи и волочь багаж опыта за собой. Немалого поэтического мужества ход; совсем не первой юности артист преподаст нам мастер-класс науки расставаний в зале вечного ожидания подарков и ударов судьбы.
Не случайно в апокалиптической кульминации, когда и снег и ветер и свет ударят в лицо, услышим грозный хорал из "Кармины Бураны" - о переменчивой, как луна, фортуне, о колесе судьбы. Но подумаем скорее о доле, о нашенской, родной и неизбывной, ибо в буранной пустыне, где бредет одинокий клоун, все так знакомо, безнадежно и стоически светло. Недаром зимнее пространство отдает то ли тундрой, то ли гулкой пустотой спальных окраин, белые ватные полотнища - как хрущобы, изгородь холодных пустырей. И не зря Зеленые - драные бомжи, видать, из бывших интеллигентов, - потянут за постромки на саночках через все выбеленную сцену поезд избушек-кибиток, дым из труб, и комок в горле.
Однако разрешится все должно на иных высотах, поверх и этих подробностей бренного бытия. Такой театр если и начинается с вешалки, то не кончается поклонами. Вместо того с нами мягко и властно поменяются ролями: в нескончаемо длящейся коде это мы станем карнавальной играющей толпой-труппой, а клоуны на подмостках, эту свободу подарившие, станут теперь в свой черед нас разглядывать. Люди как люди, испорченные или нет квартирным или иным вопросом… И пока летают шары-планеты, может быть, нам повезет вместе помедитировать о странствиях души в подлунном мире.